3 июня 2024, понедельник, 04:50
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

13 декабря 2006, 06:00

Жизнь по понятиям

«Полит.ру» публикует фрагменты книги известного филолога, критика и главного редактора журнала «Знамя» Сергея Чупринина «Русская литература сегодня. Жизнь по понятиям» (Чупринин С. Русская литература сегодня: Жизнь по понятиям. - М.: Время, 2007. - 768 с.). Настоящая книга представляет собой уникальную попытку создания не только словаря современных литературных терминов и понятий, но своего рода путеводителя, который даст читателю общее представление о современном литературном процессе, поможет сориентироваться в нем и объяснит законы, по каким живут, умирают и возрождаются те или иные литературные жанры, приемы, типы и виды художественной словесности. В предлагаемых ниже статьях речь пойдет о четырех понятиях – металитература, миддл-литература, мультилитература и постмодернизм, посредством которых намечаются основные черты современного литературного процесса.

МЕТАЛИТЕРАТУРА, МЕТАПРОЗА

Как говорит Юрий Борев, этот термин, базируясь на концепциях Людвига Витгенштейна, ввел в 1970 году американский романист и критик У. Гассом, понимая под металитературой «повествование о повествовании, художественную литературу о творческом процессе создания и о социально-рецепционном бытии литературных произведений», когда «сама креативность сознания, художественное творчество становятся предметом художественного творчества, предметом самопознания и рефлексии».

Говоря расширительно, в разряд металитературы можно, вероятно, включить все произведения, где центральным или одним из действующих лиц является писатель, — от «Египетских ночей» Александра Пушкина до «Кюхли» и «Смерти Вазир-Мухтара» Юрия Тынянова, от серии романов Валерия Есенкова о Николае Гоголе, Иване Гончарове, Федоре Тютчеве или Федоре Достоевском до бесчисленных беллетризованных биографий великих мастеров слова.

В более узком смысле слова к металитературе относятся только те произведения, где не просто рассказывается о жизни писателя (неважно — вымышленного, жившего реально или являющегося «alter ego» автора-повествователя), но содержится попытка изобразить собственно творческий процесс, представив либо в виде фрагментов, либо полностью — в формате «текст в тексте», итоги этого самого творческого процесса. Выразительным примером метапрозы может послужить роман Дорис Лессинг «Золотая записная книжка» (1962), который рассказывает о романистке, пишущей роман о романистке, или творческая деятельность представителей школы московского концептуализма, придававших комментариям и/или авторефлексии в связи со своими сочинениями едва ли не большее значение, чем самим этим сочинениям. Что же касается современной российской метапрозы, то следует указать, скажем, на роман Юрия Буйды «Ермо», представляющий собой биографию вымышленного русского классика, лауреата Нобелевской премии, роман Сергея Гандлевского «<нрзб>» (2002), действующими лицами которого стали поэты, или книгу Алексея Слаповского «Качество жизни» (2004), где речь идет о писателе, который вначале пишет типичные масскультовые романы, а затем трансформирует (адаптирует) их, демонстрируя публике не только образчики текста, но и технологию их изготовления.

Среди особых разновидностей металитературы выделяются цикл рассказов Станислава Лема, оформленных как рецензии на несуществующие книги, а также — вернемся на российскую почву — «Бесконечный тупик» Дмитрия Галковского, по своей структуре состоящий из 949 пространных «примечаний» к некоему сравнительно короткому «исходному» тексту.

МИДДЛ-ЛИТЕРАТУРА

от англ. middle середина.

Тип словесности, стратификационно располагающийся между высокой, элитарной, и массовой, развлекательной, литературами, порожденный их динамичным взаимодействием и по сути снимающий извечную оппозицию между ними. К миддл-классу с равными основаниями можно отнести как «облегченные» варианты высокой литературы («серьезность light», — по остроумному наблюдению Михаила Ратгауза), усвоение которых не требует от читателей особых духовных и интеллектуальных усилий, так и те формы массовой литературы, которые отличаются высоким исполнительским качеством и нацелены отнюдь не только на то, чтобы потешить публику.

Сам этот термин, в смысловой ауре которого сошлись и отсылки к пресловутой золотой середине, и сегодняшние апелляции к еще более пресловутому среднему классу, вводится впервые. Хотя, разумеется, мысль о том, что, разделяя литературу на элитарную и массовую, мы упускаем из виду и/или оставляем без обозначения ту сферу, в которой они успешно взаимодействуют, уже столетиями носится в воздухе. Так, Ольга Седакова к месту вспомнила стихотворение Пьера Ронсара, где он говорит, что «два разных ремесла, похожие на вид, / взрастают на горах прекрасных Пиерид», под первым понимая высокое, пифическое искусство гениев, а под вторым — рифмачество, самоцельно рассчитанное на увеселение толпы. Но, — продолжает О. Седакова, — Ронсар не останавливается на тривиальной дилемме гениев и рифмачей:

Меж этих двух искусств мы третье углядим,
Что ближе к лучшему — и сочтено благим.
Его внушает Бог для славы человека
В глазах у простецов и суетного века»

— и подчеркивает, что именно «третье» искусство, адресуемое не богам, а современникам, обычно пользуется у них успехом, так как молва любит в его творцах «лучший образец обычного, в сущности, человека. Не монстра, не выжженную сивиллу: это просто “добрый малый. Как ты да я да целый свет”».

Перенесясь из средневековья в наши дни, нетрудно увидеть, что, пока одни эксперты, горячась, настаивают на альтернативном выборе между высокой и массовой литературами, другие уже говорят о том, что потребность в снятии привычных оппозиций давно назрела. Так, Е. Ташкова предлагает понятие «срединной культуры», считая, что именно «культура, не требующая титанических усилий над вопросом “Что он хотел этим сказать?” и в то же время не сводящаяся к “двум притопам, трем прихлопам”, занимает ту нишу, которая отводилась массовой культуре». О том, что высокую словесность вытесняет с привычного для нее центрального места в культуре отнюдь не коммерческая литература, а литература «прагматическая», обращенная не «к провиденциальному собеседнику, будь то Бог или потомок, а к тем, кто находится тут же», размышляет Ирина Роднянская в ставшей уже легендарной статье «Гамбургский ежик в тумане» («Новый мир». 2001. № 3). А Александр Кабаков подытоживает: «Стратификация такова: элитарная культура, просто культура, массовая культура. Сто лет назад был Чехов, был Толстой и был лубок. Все. Сейчас пространство между высоким искусством и лубком объективно раздвинулось и заполнилось огромным количеством ступенек, как на эскалаторе — они отстоят друг от друга, но все вместе движутся вверх».

Смысл этой метафоры прояснится, если, оглянувшись в поисках отправной точки, например, на «легкую», «исповедальную» прозу 1960-х годов (тогдашние произведения Василия Аксенова, Анатолия Гладилина, Анатолия Кузнецова и др.) и взяв за эталон переводную прозу, столь успешно продающуюся в сегодняшней России, попробовать на разных «ступеньках» в миддл-секторе мультилитературного пространства разместить таких разных авторов, как Виктор Пелевин, Людмила Улицкая, Михаил Веллер, Дмитрий Липскеров, Борис Акунин, Андрей Геласимов, Евгений Гришковец. И если, не входя в рассмотрение тонких различий между этими и другими писателями, попытаться сформулировать некоторые общие черты литературы миддл-класса.

Ими окажутся, во-первых, уже отмеченная сознательная ориентация на образовательный уровень, интеллектуальные навыки и интересы не квалифицированного читательского меньшинства, а того типа потребителей, который Галина Юзефович именует «офис-интеллигенцией». «Это,— свидетельствует И. Роднянская, — основательные, обеспеченные, продуктивные люди, для которых натренированность ума, цивилизованность вкуса, эрудированность в рамках классического минимума так же желанны, как здоровая пища, достойная одежда и занятия в фитнес-центрах». Разумеется, — продолжает критик, — их «бодрая готовность к безотказному функционированию плохо совместима с разными там метафизическими запинками вроде вопросов жизни и смерти. Хотя отлично совмещается с любопытством к таинственному и чудесному, развеивающему скуку, не навевая тревоги».

Во-вторых, для писателей этого типа характерно подчинение собственно эстетических функций произведения задачам коммуникативным, когда ценятся не столько философская глубина и многослойность художественных смыслов, сколько собственно сообщение и остроумие, сюжетная и композиционная изобретательность, проявленные автором при передаче этого сообщения. Эта литература не может быть ни аутичной, ни депрессивной, зато обязана быть занимательной, стремясь, — как заметил Борис Дубин, — к «синтезу привычного и экстраординарного».

И наконец в-третьих, общей чертой миддл-литературы можно назвать в разной степени отрефлектированный отказ от так называемого языка художественной литературы (с его установкой на стилистическую изощренность и опознаваемую авторскую индивидуальность) в пользу языка нейтрального или, если угодно, никакого — безусловно грамотного, но не создающего проблем для понимания даже и при торопливом чтении.

Важно отметить, что, в отличие от высокой литературы, где наградой художнику является само творчество, а признание современников, разумеется, желательно, но в общем-то не обязательно, в случае с миддл-литературой, — еще раз вернемся к рассуждениям О. Седаковой, — «успех и слава входят в само задание, в самый замысел такого рода творчества. <...> Это совсем не низкий успех, это выполнение задачи общественного служения поэта, это знак того, что порученное ему сообщение доведено до адресата».

МУЛЬТИЛИТЕРАТУРА, МУЛЬТИЛИТЕРАТУРНОСТЬ

от лат. multum много.

Оба эти понятия, возникшие по аналогии с мультикультурой и мультикультурализмом, пересаживаемыми на российскую почву, для нас принципиально новы, но без них, похоже, уже не обойтись при попытке сколько-нибудь честно и ответственно обрисовать ситуацию в сегодняшней словесности. Ибо «сохранившееся, — как замечает Дмитрий Пригов, — со старых и недавних советских времен просвещенческое представление о наличии одной и единой литературы» больше не работает. Нет ни общего для всех вкуса, ни единых критериев оценки художественных произведений, ни согласованной и принятой общественным мнением иерархии ценностей и дарований. Затруднительно говорить даже о магистральном литературном процессе и мейнстриме — в том привычном понимании этих слов, когда любые внемейстримовые явления трактуются либо как маргинальные, либо как антикультурные. Традиционное для отечественной литературы пирамидальное устройство сменилось разноэтажной городской застройкой, а писатели разошлись по своим дорожкам или, если угодно, по нишам, ориентируясь (осознанно или неосознанно) уже не на такую соборную категорию, как Читатель, а на разнящиеся между собою целевые аудитории.

Причем дихотимическое разделение по одному, пусть даже и существенному признаку (литературы качественная и массовая, либеральная и патриотическая, инновационная и традиционная) не работает тоже. Так как не учитывает ни новых контекстов, в которые включаются привычные явления, ни разного рода гибридных, амбивалентных образований, ни утверждения в собственных правах такой новой для России формы, как миддл-литература, располагающаяся в промежутке между качественной, серьезной, и массовой, развлекательной, литературами. Не учитывает, наконец, нарождения авторов, которые, меняя инструментарий в зависимости от конкретной задачи, оказываются «прописанными» (позиционируют себя) сразу в нескольких сегментах литературного пространства (удачным примером здесь может служить Григорий Чхартишвили, чьи переводы и эссе однозначно принадлежат сфере высокой культуры и чья реинкарнация под именем Бориса Акунина стала одним из импульсов для формирования миддл-литературы).

Литературная полемика, естественным образом проявляющая и межгрупповую писательскую конкуренцию, и борьбу за доминирование в словесности, разумеется, живет и сейчас, но адресуется она уже не «городу и миру», а «своим», то есть тому или иному сегменту литературного пространства. «Стихла гражданская война архаистов и новаторов, авангарда с аръергардом, “чернухи” с “романтикой”, — с сожалением говорит об этом Ирина Роднянская. — Литературный мир поделен на ниши. И не только торговыми посредниками, на стеллажах “библио”-глобусов. Нет, принадлежность к делянке стала мотивировать писательскую работу от истока до завершения». В этой реальности торжествует либо дух апартеида, то есть вынужденно совместного, но раздельного проживания разных по типу культур в рамках одной национальной культуры, либо — можно и так сказать — стратегия мирного сосуществования, когда лишь безумцы продолжают надеяться как на установление безраздельной эстетической гегемонии того или иного типа литературы, так и на возможности конвергенции, которой будто бы по силам вернуть литературе единство (на самом деле никогда и не наблюдавшееся), а писателей и читателей, — как съязвил Александр Тимофеевский, — объединить «в сокрушительном соборном порыве, в дружном колхозном строительстве».

Поэтому-то и представляется целесообразным, отказавшись от обнаружившей свою архаичность концепции «единого потока» и — соответственно — «единых критериев оценки», ввести понятие «мультилитература», позволяющее взглянуть на словесность, как на сложно структурированный конгломерат не только текстов, но литератур — самых разных, зачастую конфликтующих между собою, но в равной степени имеющих право на существование. Тем самым идеология как гражданской войны с ее установкой на обретение самодержавной власти в литературе, так и «плавильного котла», в котором при соединении разнородных элементов может будто бы возникнуть новая культурно-историческая общность, уступает место осознанному художественному и мировоззренческому плюрализму с его бессмертным тезисом «Пусть расцветает сто цветов» или, говоря иначе, идее множественности, принципиально не сводимой к общему знаменателю. Понятия магистральности и маргинальности утрачивают при этом оценочный смысл, стратификация «по вертикали» сменяется «горизонтальным» соположением разного типа литератур, выбор которых становится личным делом и писателя и читателя, а нормой вменяемого культурного поведения — пресловутая политкорректность, предписывающая большинству защищать права меньшинств хотя бы уже для того, чтобы удержать их от агрессии.

Нет сомнения, что такой подход у многих вызовет активное несогласие и будет интерпретирован либо как проявление постмодернистского мышления с его тотальным релятивизмом и принципиальным неразличением «верха» и «низа» в искусстве, либо как «приказ капитулировать перед рынком» (Борис Хазанов), потакающим массовой культуре и априорно враждебным литературе подлинной, элитарной. Следует также иметь в виду, что мультилитературность — пока не более чем социокультурная утопия или, выразимся иначе, эвристическая, лабораторная модель. Позволяющая, впрочем, увидеть вектор перемен, уже идущих в мире российской словесности, и встретить их не дикими криками озлобленья, но пониманием и готовностью продуктивно работать в принципиально новых исторических условиях.

ПОСТМОДЕРНИЗМ

Постмодернизм — слово в России бранное. Словно бы из одного смыслового гнезда с имморализмом и цинизмом, с демонстративной аутичностью и самоцельной игрою в бисер, с равно оскорбительным наплевательством по отношению как к высокой литературной традиции, так и к массовому читательскому спросу. В общем, «бесславная эпоха в истории русской поэзии» (Владимир Новиков), чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй, и «старость его,— говорит Павел Басинский, — неопрятна. Она вызывает брезгливость...» Впрочем, есть нам и утешение: «Новый век обнажил духовную нищету этого движения» (Евгений Ермолин), «время постмодернистских игр в русской литературе явно подходит к концу» (Валентин Лукьянин), а сам «постмодернизм окончательно вышел из моды» (Борис Хазанов).

Да и был ли, кстати спросить, у нас постмодернизм — как суверенное художественное явление, а не только как термин, который вдобавок, — процитируем Александра Гольдштейна, — «смертельно надоел» уже тем, «что он не описывает никакую литературную реальность или описывает ее столь общо, что оперировать с ним инструментально становится практически невозможно»?

Ответ на этот вопрос не очевиден. Ибо попытки как пламенных идеологов русского постмодернизма (Михаил Эпштейн, Вячеслав Курицын, Марк Липовецкий), так и его академических исследователей назвать достойные внимания примеры (в диапазоне от давних «Москва — Петушки» Венедикта Ерофеева, «Пушкинского Дома» Андрея Битова, «Школы для дураков» Саши Соколова до романов Эдуарда Лимонова, Владимира Сорокина, Валерии Нарбиковой, Виктора Ерофеева, Анатолия Королева, Михаила Шишкина) обычно сухо парируются: «Несколько тощих коров не в счет» (Е. Ермолин). Либо, — распространен и такой вариант ответа, — указывается, что лучшие из названных писателей «преодолели» постмодернизм, причем каждый на свой манер, и, следовательно, несводимы к какой-либо общности. Что, пожалуй, признают и сами идеологи: «Постмодернизмов столько же, сколько и носителей, то есть у каждого — свой постмодернизм. <...> Может быть, о постмодернизме стоит говорить только во множественном числе: постмодернизмы» (В. Курицын). Недаром ведь в новейшей энциклопедии «Альтернативная культура» (Екатеринбург, 2005) определение постмодернизма, в связи с принципиальной невозможностью сформулировать оное, заменено «мозаикой абсолютно разных изречений, принадлежащих философам, писателям, искусствоведам, критикам и так же не дающих исчерпывающего ответа».

И, воля ваша, весь этот раздрай не вызывает ничего, кроме досады. Адресуемой не столько тем, кто не может прийти к согласию, споря о постмодернизме, сколько самому русскому постмодернизму, который, дав дюжину блистательных книг и представив веер вызывающих интерес художественных практик, тем не менее выполнил пока лишь половину той исторической задачи, на решение которой он, выражаясь по-сегодняшнему, был заточен.

И здесь неплохо бы напомнить, что, возникнув примерно тогда же, когда он возник и на Западе (поэма «Москва — Петушки» датирована 1969-м, роман «Пушкинский Дом» — 1971 годом), русский постмодернизм столкнулся с принципиально иной культурной ситуацией и иными вызовами, чем западный. У нас ему противостояла не тирания рынка и соответственно масскульта, а тирания коммунистической идеологии. Или, — как говорит Борис Гройс, — «не коммерческая, безличная художественная продукция, реагирующая на спонтанные потребности потребителя даже и тогда, когда она стремится манипулировать ими, а искусство социалистического реализма, продающего не вещи, а идеологию — притом в условиях, исключающих, что эту идеологию купят, и потому чувствующего себя свободно и независимо по отношению к потенциальному потребителю».

Западный постмодернизм хотел отнюдь не дистанцироваться от рынка, как многие до сих пор думают, а, наоборот, завоевать его, перехватить потенциального потребителя у масскульта. И, соответственно подвергнув деструкции традиционные ценности традиционно самоуверенной в своей самодостаточности высокой культуры, постоянно заявляя о своей принципиальной антиавторитарности, недогматичности и эклектизме, он тем самым сделал шаг навстречу и рынку, и масскульту, и потребителю, создав искусство, с одной стороны, достаточно привлекательное для интеллектуалов, воспитанных на классике, на нормах рафинированного модернизма, а с другой — доступное пониманию толпы, учитывающее ее, толпы, интересы и возможности. Недаром ведь уже один из первых манифестов постмодернизма — статья Лесли Фидлера в декабрьском номере «Плейбоя» за 1969 год — так и называлась: «Пересекайте границы, засыпайте рвы», и недаром ключевым для нового направления явилось понятие двойной кодировки, а автор у Л. Фидлера и его единомышленников предстал своего рода двойным агентом, связующим в едином художественном месседже (тексте, событии, поступке) сразу и «массовое», и «элитарное», апеллирующим одновременно к двум различным и, казалось бы, несовместимым культурным сферам. Бой, таким образом, шел за внимание (и кошельки) потребителей, и шел он, что очень важно, с самого начала не только в кабинетной (лабораторной) тиши, но и на рынке.

Тогда как у нас, — напоминает Марк Липовецкий, — «развитие этой эстетики» с самого начала протекало «в андеграунде, в постоянном противостоянии не только официальной культуре и идеологии, но и социуму в целом». Отсюда — демонстративная асоциальность, демонстративное невнимание (и неуважение) русских постмодернистов (исключения здесь наперечет) к сколько-нибудь массовому читателю, вызывающий отказ от коммуникативности, «кружковый» герметизм и, в пределе, аутичность их произведений. И отсюда же — истребительность, с какою деструкции были подвергнуты не только официальные идеологемы, но и эстетические нормы, принятые в обществе, но и традиционный гуманизм, но и классика, «повинные» лишь в том, что их ценности небезуспешно пыталась приватизировать правящая идеология.

Если придерживаться правил конкретного историзма, то можно отметить и неизбежность (а следовательно, плодотворность) этой художественной стратегии на этапе противостояния официозу, и ее контрпродуктивность (следовательно, архаичность) на этапе следующем, когда к нам тоже нагрянул рынок, а постмодернистская литература, как партизан из старинного анекдота, продолжала пускать под откос поезда несуществующего уже противника вместо того, чтобы оборотиться лицом к новым историческим вызовам. Счет пошел уже иной, и трудно не согласиться с Михаилом Эдельштейном, когда он замечает, что «по дороге от Венедикта Ерофеева к Владимиру Сорокину из литературы исчез человек. Остались деконструкция авторитетных дискурсов, философские схемы, языковые игры — ушли тоска, боль, любовь». И трудно бранить читателя за равнодушие к постмодернистским «играм», поскольку он интуитивно чувствует, что «играют» наши постмодернисты отнюдь не с ним, а друг с другом и, в лучшем случае, с западными славистами.

Разумеется, изложенная здесь гипотеза груба, схематична и открыта для возражений. Но как ни возражай, а факты неумолимы. За без малого полвека своего существования западный постмодернизм действительно сумел пересечь границы и засыпать рвы. Или, говоря иными словами, он многое сделал для устранения оппозиции «массового» и «элитарного» в искусстве — прежде всего тем, что породил миддл-литературу (в широком диапазоне от «Имени Розы» У. Эко, «Хазарского словаря» М. Павича, «Волхва» Дж. Фаулза и «Парфюмера» П. Зюскинда до романов И. Уэлша, М. Уэльбека, А. Перес-Реверте, Х. Мураками, Ф. Бегбедера) и, идя навстречу требованиям рынка, отформатировал субжанр романа-бестселлера, востребованного неквалифицированным читательским большинством и, что не менее важно, эстетически приемлемого с точки зрения квалифицированного меньшинства.

В то время как русский постмодернизм за последние пятнадцать лет лишь углубил ров, отделяющий качественную словесность от массовой, своей бескомпромиссностью оттолкнув от себя (и от серьезной литературы) даже тех, кто потенциально способен был бы к ее восприятию. В отличие от западных писателей второй половины ХХ века, нацеленных прежде всего на художественное решение проблемы Другого (Чужого), русский постмодернизм, — по остроумному замечанию М. Липовецкого, — всю «энергию деконструкции направил исключительно на “чужое” и превратил ее, деконструкцию, в способ утверждения абсолютной правоты “своего” субъективно или социально избранного дискурса», тем самым претендуя уже и на абсолютно, казалось бы, не свойственную антиавторитарному (по определению) постмодернизму роль и «весомость культурной власти». Вполне комичную, ибо ее легитимность не признают ни квалифицированные читатели, ни рынок.

Вот почему все более частые на рубеже столетий и вполне постмодернистские по своему изначальному импульсу попытки и в России пересечь границы, засыпать рвы, и у нас создать зону литературы, приемлемой для меньшинства и доступной большинству читателей (в диапазоне от проектов Бориса Акунина до романной практики Анатолия Королева, от «Кыси» Татьяны Толстой до «Сердца Пармы» Алексея Иванова) как постмодернистские обычно уже не маркируются. И вот почему стоит согласиться с Марком Липовецким, который, споря с могильщиками этого литературного течения, полагает, что, как раз наоборот, «необходимо закрепить уроки русского постмодернизма, пройти еще раз путями русского необарокко и русского концептуализма <...> Зачем? Чтобы привыкнуть к культурной работе с настоящим, чтобы ввести эти эстетические практики в повседневный язык культуры и в национальный канон».

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.