19 мая 2024, воскресенье, 01:20
TelegramVK.comTwitterYouTubeЯндекс.ДзенОдноклассники

НОВОСТИ

СТАТЬИ

PRO SCIENCE

МЕДЛЕННОЕ ЧТЕНИЕ

ЛЕКЦИИ

АВТОРЫ

Трансгрессия в моде. От нарушения к норме

Издательство «Новое литературное обозрение» представляет книгу Марии Гурьяновой «Трансгрессия в моде. От нарушения к норме».

Почему при выборе одежды мы обращаем внимание на лейбл? Какие значения за ним стоят, что лежит в основе нашей потребности следовать моде? Прослеживая в своей книге многовековую историю развития ливреи, из которой возник лейбл, Мария Гурьянова предлагает посмотреть на западноевропейскую моду как на череду нарушений канона. Исследуя феномен трансгрессии в сфере костюма, автор стремится показать, как индивидуальные нововведения становятся новой нормой и как в различные исторические периоды меняются сами законодатели моды: от сеньора и монарха до кутюрье и дизайнера.

Предлагаем прочитать начало одной из глав книги.

Феномен моды в придворном обществе: Другой диктует правила

Ливрея — вестиментарная форма выражения властных полномочий

Вестиментарной формой, закреплявшей механизм тиражирования знаков идентичности Другого, являлась ливрея, которая, по мнению Р. Кирсановой, «в европейском костюме появилась в XIV веке как одежда свиты и слуг более низкого звания, обслуживающих господина во время охоты и т. д.» (Кирсанова 1995: 157). Ливрею отличают знаки идентичности Другого, с помощью которых в процессе тиражирования, определяемом общественными отношениями служения, происходит распространение модных нововведений. Источником новаций является индивидуальное вестиментарное высказывание лиц привилегированного сословия. В своей единичности оно представляет собой трансгрессивное явление для проявления в социальном пространстве, где одежда выражает собой, прежде всего, принадлежность к той или иной социальной группе. Модное нововведение, привносимое высокопоставленными лицами, преодолевает трансгрессивность в ливрее, в которой индивидуальные знаки отличия Другого, тиражируемые на одеяниях нижестоящих лиц, становятся уже маркером коллективной принадлежности.

«Меньшая часть слуг носила ливрею и отличительные знаки, социальная функция которых играла существенную символическую роль, тем более важную, что подчеркивала ранг и финансовое состояние господина. Ливрея усиливала двусмысленность положения слуги, одновременно деперсонализируя его и еще более увеличивая социальную ценность этого предмета одежды» (Roche 1989: 101). Как и упоминаемые выше «протоуниформы» XIV века, ливрея обозначала собой профессиональные компетенции ее носителя. В качестве основного ее означаемого выступала индивидуальность сеньора, который таким образом расширял сферу своего влияния, переводя одежду в дискурс властных отношений. Внутри него приобретала коннотации подчинения. Если для господина ливрея являлась инструментом тиражирования его знаков отличия на одеяниях слуг, «визуальной репрезентацией его политической власти» (Ailes 2002: 95), то для слуг ливрея была средством приобретения социальной идентичности.

Ливрея — это один из первых феноменов в истории моды, демонстрирующий добровольное ношение знаков индивидуальности Другого. Социальная и экономическая невозможность выражения индивидуальности для большей части населения превращала ливрею в объект желания для ее носителей. Эксклюзивный характер ей придавало ограниченное распространение среди служащих. В свидетельствах времен правления Елизаветы I (1533–1603) лицо, которому полагалась ливрея, обозначалось как «наш» ремесленник, что свидетельствует о семантике принадлежности как неотъемлемой символической составляющей этого предмета одежды (Arnold 2014: 177). Например, Уильям Джонс — преемник королевского портного Вальтера Фиша (Walter Fyshe) был принят в Гильдию портных 29 августа 1569 года, а удостоился ливреи лишь 18 мая 1586 года (Ibid.: 180).

В придворном обществе вестиментарное одаривание не ограничивалось ливреей и могло распространяться в том числе и на равных по социальному положению высокопоставленных лиц. К примеру, «один из первых таких зафиксированных подарков королевы Елизаветы I приходится на конец мая 1559 года. Среди даров, преподнесенных посольству из Франции, была одежда короля Эдуарда VI и его брата» (Ibid.: 98). По мнению С. Винсент, «дарение одежды способствовало укреплению личных отношений и утверждало место индивидуально одетого тела в структурах политического тела» (Vincent 1999: 212). Политическое тело формировалось за счет подношений, представлявших собой материальное или, иными словами, вестиментарное выражение установившихся социальных связей.

Портреты также являли собой тип дара, преподносимого для установления межличностных связей «горизонтального» характера. «Портрет подчеркивал именно индивидуальность, в связи с чем и одежда на нем отражала прежде всего индивидуальные пристрастия, а не требования церемониала» (Холландер 2015: 442). «В XV–XVI веках портреты создаются специально для подношения в дар» (West 2004: 61), — так закреплялись существующие отношения. Примером тому является специально написанный для Екатерины Медичи портрет Елизаветы I, на котором она изображена в платье по французской моде (Arnold 2014: 122). Произведение искусства было призвано укреплять политические связи. Можно предположить, что портрет в данном случае также является средством расширения сферы влияния Я.

Дарение портрета также выражает стремление преодолеть единичность индивидуального вестиментарного высказывания. Практика переписывания портретов с сохранением очертаний лица и в то же время видоизменением костюма (Ibid.: 14) свидетельствует о том, что модные веяния играли не последнюю роль в изображении портретируемых. Портреты оказывались атрибутом современности, конкретной исторической эпохи и одновременно были знаком социального положения человека, демонстрировали возможность выражения индивидуальных предпочтений. Благодаря портрету эти предпочтения могли стать общими для круга лиц, которым он предназначался и к которому, как правило, принадлежал сам даритель. Апеллирование к атрибутам эпохи и социального положения позволяло сделать то или иное, возможно, даже введенное заказчиком портрета модное новшество более привычным и уже вписанным в ряд других условностей социального статуса, к которым принадлежали и даритель, и одариваемый. Таким образом, портрет, являясь инструментом распространения модных нововведений, становится еще одной возможностью преодоления единичности и, следовательно, трансгрессивности индивидуального вестиментарного высказывания. Дарение неизбежно предполагает дарение Я (Мосс 1996: 168; Энафф 2015: 60). Поэтому распространение модных нововведений посредством портретов представляло собой вестиментарное выражение претензий субъекта на расширение границ Я. В случае сарториального поведения монарха одаривание также можно воспринимать как проявление формирующегося политического тела (С. Винсент).

Несмотря на существовавшие прецеденты преподнесения сарториальных даров лицам равного социального положения, чаще всего объектом одаривания выступали нижестоящие в иерархии лица, состоявшие в услужении у того или иного высокопоставленного лица. В частности, Елизавета I удостаивала фрейлин платьями со своего плеча или схожих фасонов, пошитых у королевских портных. Существуют свидетельства о единовременном заказе платьев по последней моде в количестве одиннадцати штук для фрейлин и членов тайной комнаты (Arnold 2014: 100). Стремление превратить собственные вкусовые пристрастия в достояние общественности путем их тиражирования на одеяниях приближенных, с точки зрения Х.-Г. Гадамера, является характерной чертой вкуса, которая определяется им не как «частное своеобразие <…> а включает в себя притязание на всеобщую действенность» (Гадамер 1988: 78). В вестиментарной сфере это может быть рассмотрено и как масштабирование самой функции одежды.

По мнению Р. Г. Лотце, удовольствие, испытываемое нами от украшений и одежды, во многом проистекает «от осознания нашего личного существования, которое продлевается до границ и поверхностей инородного тела», от чувств, вызванных расширением границ нашего собственного Я, «от овладения характером передвижения, инородного для наших естественных органов» (Lotze 1885: 592). «Эта форма чувства в наибольшей степени свойственна поэтической изысканности вкуса, и именно оно во все эпохи формировало идеал искусства переодеваний. <…> Ракушки, стеклянные бусины, камни и кусочки костей, которые индианки в звонких подвесках носят на запястьях и пальцах, или серьги и струящиеся ленты наших девушек, тонкое кружево или более массивные цепи и кресты, перья, подвесные часы, развевающиеся вуали и накидки — все эти средства применяются гениальной фантазией как для расширения границ нашего существа, так и для создания манящей иллюзии, что это есть мы сами, развевающиеся и покачивающиеся во всех этих приспособлениях» (Ibid.: 594). Р. Г. Лотце вторит и Дж. К. Флюгель, который развивает идею об одежде как средстве расширения телесных границ Я на примере юбки, как нельзя лучше иллюстрирующей тезис о пространственной протяженности, к которой тяготеет «модное» тело (Flugel 1971: 35).

Тенденцию к экспансии, которую выделяет Г. Зиммель в качестве одной из основных характеристик моды (Зиммель 1996: 275), с точки зрения Р. Г. Лотце, можно интерпретировать как проявление стремления индивидуального Я к расширению собственных границ. Оно находит наилучшее выражение в моде, постоянно продуцирующей новые границы социального тела. Если продиктованные модой формы социального тела можно воспринимать как реализацию стремлений к пространственной экспансии отдельно взятого частного тела, то тиражирование индивидуальных знаков отличия с помощью ливреи позволяет удовлетворить притязания лиц привилегированного сословия на расширение своего влияния и присутствия в общественном поле. Помимо обозначения отчуждения от собственной идентичности в пользу Другого, ливрея представляет собой знак, подтверждающий и закрепляющий отношения служения. Поэтому, как указывает С. Винсент, процесс тиражирования индивидуальных знаков отличия монархом оказывается одним из инструментов становления политического тела.

Генрих III (1551–1589), как и Елизавета I, стремившийся к тиражированию собственного внешнего вида среди приближенных, ничего не покупал себе без того, чтобы нечто схожее не приобрести и своим фаворитам (миньонам), то есть людям незнатного происхождения, чье положение при дворе зависело от личной благосклонности правителя и кого «во второй половине XIV века называли „магометами“ (mahomets). Так Филипп де Мезьер характеризовал придворных, кто искал лишь частной выгоды от близости к королю и обращал королевский фавор в звонкую монету, — а с XV века их стали именовать миньонами» (Цатурова 2014: 84).

В подражание королю, пудрившемуся и носившему гофрированные воротники, фавориты Генриха III носили такие же наряды и украшения, что и он (Quicherat 1877: 421). В 1583 году король даже выпустил эдикт, предполагавший взыскания с тех, кто не одевался в соответствии с его вкусами, а несколько ранее, в 1577 году, отменил постановление, запрещавшее одевать слуг в дорогие ткани.

Сарториальная политика Генриха III и Елизаветы I демонстрирует, как через тиражирование сарториальных предпочтений в одеяниях приближенных индивидуальный вкус монарха превращался в общественный догмат. В свою очередь, это приводило к тому, что вестиментарный облик придворного общества репрезентировал причастность королю как «общему представителю, без которого общество не является политическим телом» (Гоббс 2001: 322). При формировании политического тела следование вкусам монарха является неотъемлемым условием, предполагающим в том числе элемент подчинения, свойственный ливрее. Тем не менее предписание королевской персоной своим приближенным облика, идентичного собственному, является скорее исключением, чем повсеместной практикой. В случае с Генрихом III и Елизаветой I это было обусловлено «шаткостью» их положения в качестве модных «трендсеттеров» 1 своего времени: побуждая приближенных дублировать свой внешний облик, они стремились придать социальный вес собственным модным высказываниям, преимущественно строившимся на следовании уже существующей моде, а не на установлении тех или иных модных стандартов. Существуют свидетельства, что в 1566 году Елизавета I искала портного, который сшил бы ей платья по французской и итальянской моде. В итоге в 1567 году Леди Норрис прислала ей из Франции платье, изучив крой которого личный портной королевы Вальтер Фиш сшил подобное. А уже в 1577 году он отправил выполненное по меркам королевы платье из макетной ткани во Францию, чтобы непосредственно там для нее шились платья по последней моде (Arnold 2014: 115–116).

Елизавета I, подражая моде, господствовавшей при других европейских дворах, являлась объектом для подражания лишь для приближенных, то есть тех, для кого вкус правителя был властным императивом. Необходимость навязывания атрибутов собственной внешности приближенным слугам связана с ощущением невозможности выступить в сфере моды в качестве авторитетной инстанции, или Другим, чьего признания добиваются через причастность к его знакам отличия. Индивиды, ориентирующиеся на модные образцы, продиктованные Другим, — те, кто гонится за модой, не могут сами задавать эти образцы для подражания, на какой бы высокой позиции они ни находились. По мнению О. Вайнштейн, «оптимальное сочетание качеств для успешного «лансё ра» — ассертивный характер, желательно — личная харизма плюс высокое положение в обществе. Тогда подражание обеспечено, даже если новшества мотивируются исключительно субъективным вкусом» (Вайнштейн 2005: 32). Таким образом, символический капитал лиц, к идентичности которых стремятся приобщиться с помощью одежды, заключается не только в высоком социальном положении, но и в личностных качествах.

Изначально отождествление высокого социального положения с правом транслировать и задавать модные образцы было обусловлено привилегированностью высокопоставленных и причастных к военной сфере лиц, составлявших в эпоху Средневековья особую социальную прослойку. Постепенно роль авторитета в сфере моды перестала отождествляться с лицом, обладающим властными полномочиями: уже в XVI веке, как можно было видеть, ассоциация «высокое социальное положение — „трендсеттер“» перестает быть актуальной, несмотря на попытки королевских персон в силу своего положения навязывать вестиментарные предпочтения.

Растождествление сферы моды и вестиментарного облика политического тела государства как пространства беспрекословного следования вкусам монарха начинает все отчетливее проявляться уже в правление Людовика XIV (1638–1715). Под конец царствования он решил снять с себя регалии «трендсеттера» в сфере моды, о чем свидетельствует исторический эпизод, который приводит В. Стил: «В 1715 году герцогиня Орлеанская и принцесса де Конти осмелились представить последние парижские моды Людовику XIV. «Король сказал, что они могут одеваться, как им заблагорассудится; ему это безразлично» (Стил 2020: 36).

Этот случай произошел в период формирования политического тела государства, во Франции принявшего форму абсолютной монархии, когда политическое тело монарха в придворном обществе стало превалировать над его физическим телом. Cледовательно, одеяния придворных все в меньшей степени отражали индивидуальные предпочтения монарха как возможного источника модных коннотаций, превратившись в инструмент репрезентации места в социальной иерархии. В правление Людовика XIV с помощью ливрей происходило формирование вестиментарного облика политического тела, поэтому они являлись уже не средством расширения сферы влияния вкуса монарха, а инструментом демонстрации личной благосклонности в политических целях. Например, «камзол королевской привилегии» (le justaucorps à brevet) выражал объем властных полномочий, делегированных от монарха его носителю. Ливрея, перестав, таким образом, быть средством репрезентации индивидуальных сарториальных предпочтений, более не предопределялась модными коннотациями. Сохранив за собой лишь роль знака социального положения своего господина, она превратилась «в XVII–XVIII веках в предмет соперничества для честолюбий аристократов» (Roche 1989: 102).

Б. Лемир приводит случай, имевший место в Англии и наглядно демонстрирующий отношение к ливреям, характерное для XVIII века: «В 1751 году двое слуг в ливреях проезжали через Мидлсекс, Саут-Мимс (Middlesex village of South Mimms), летним вечером около семи часов, когда увидели молодого мужчину и двух женщин, играющих перед домом. Согласно рапорту Дэниела Дербишира, один из слуг воскликнул: «Что делает этот Черный Пес (Black Dog) рядом с прекрасными молодыми дамами?» В ответ молодой человек заявил: «Я в меньшей степени похож на Пса, чем ты <…> так как одет в свое собственное пальто, а ты в одежду своего хозяина» (Lemire 1997: 7). Этот исторический эпизод иллюстрирует все более проявлявшуюся к XVIII веку ценность персонализированного платья наряду с презрением по отношению к ливреям. Оно настолько укоренилось в общественном сознании, что делало возможной их продажу лишь за границей, где присущие ливреям социальные значения стирались расстоянием: «говоря о ливреях, один торговец одеждой начала XIX века отмечал, что такого рода вещи отправляют за границу — там люди не знают, что это ливреи» (Lemire 1988: 17).

Таким образом, ливрея, вырастая из экономики дарения Средневековья, воплощала собой механизм распространения модных нововведений. Их источником являлись, прежде всего, индивидуальные предпочтения лиц привилегированного сословия. В придворном обществе ливрея стала представлять собой инструмент формирования вестиментарного облика политического тела, в результате чего стирались прежние модные коннотации, присущие ливрее.

От ливреи к униформе

Освобождение ливреи от коннотации «модного» изделия, несущего на себе отпечаток индивидуального вкуса монарха или иных лиц привилегированного сословия, способствовало выдвижению на первый план присущих ей значений служения и подчинения. Процесс трансформации этих значений наиболее ярко проявился в одеяниях личной охраны сеньора. Особое положение, занимаемое личной охраной среди остальных слуг, было обусловлено как ее прерогативой на ношение оружия, так и указанием на господина далеко за пределами его возможного присутствия посредством вестиментарных знаков. Причина столь «далеко идущей» манифестации кроется в том, что до формирования регулярной государственной армии личная охрана набиралась из воинов, находившихся на службе у разного рода высокопоставленных лиц: «Ричард Невель, граф Уорик, имел в своем распоряжении 600 рекрутов (levy) для гарнизона в г. Кале; все они одеты в красные жакеты, украшенные бейджами в форме зазубренных жезлов, размещенных спереди и сзади» (Carman 1957: 1).

Помимо сеньора, другим источником военных кадров в период, предшествовавший формированию государственной армии, мог быть непосредственно сам город или округ, выбиравший отличительные цвета и бейджи или в подражание высокопоставленным лицам, или исходя из наибольшей доступности их производства. Город не имел своего герба или геральдики, хотя М. Пастуро полагает, что «с конца XII века у многих городов так же, как и у клириков (к 1200 г.), патрициев и буржуа (до 1220 г.), у ремесленников (к 1230 г.), цехов и профессиональных корпораций (к 1240 г.), гражданских и монашеских общин (в конце XIII и начале XIV в.) была своя геральдика» (Пастуро 2003: 20). Причина, по которой могли быть заимствованы бейджи сеньоров, а не геральдика города, состоит в принципиальном различии этих двух типов знаков. У. Карман сообщает, что в то время как геральдические знаки представляли собой табу при обмундировании рекрутов, бейджи принимались благосклонно, поскольку не являлись настоящей геральдикой. Последняя представляла собой знак определенной общности, для которой герб выступал средством идентификации в социальном пространстве. Поэтому он был так распространен среди различных слоев населения и общественных объединений, в том числе и знати, маркирующей через геральдику себя во времени (как род) и в пространстве (через родственные и вассальные связи). Бейдж имел, скорее, индивидуальную окраску, поскольку в качестве его референта выступали не общности, а конкретные лица.

В военной сфере путь от одежды, выражавшей принадлежность конкретному лицу, до униформы государственной регулярной армии демонстрирует трансформацию индивидуального знака отличия в коллективный символ, который при этом сохраняет коннотации подчинения. Одним из первых шагов на этом пути можно считать выпущенный в 1504 году «Устав о рекрутах» (the Statute of Liveries) Генриха VII (1457–1509), который был призван ограничить количество вассалов (retainers) с целью ослабления и упразднения этих военных хозяйств. «Об эффективном претворении в жизнь этого указа свидетельствует визит Генриха VII в Хединэм к графу Оксфордскому, во время которого его встретила хорошо одетая специально созданная охрана. Это были retainers (термин, обозначающий слуг, несущих военные обязанности. — М. Г.), что позволило Генриху VII взыскать с графа штраф в размере 15 000 марок» (Carman 1957: 2).

Экономические взыскания осуществлялись с целью освобождения армии от личных уз служения и перевода их на наемное основание. Указы Генриха VIII (1491–1547) можно рассматривать в качестве следующего шага на пути формирования государственной армии в Англии: «В 1512 году он поручил графу Шрусберри призвать армию для отражения возможного вторжения и раздать солдатам знаки отличия, которые он считает нужным. В 1545 году вышел указ, согласно которому каждому солдату следует выдать мундир из голубой ткани в соответствии с такой модой, чтобы их можно было изготовить в Лондоне» (Laver 1948: 6). Несмотря на то что в постановлении 1512 года граф становился лишь ответственным за рекрутирование солдат, знаки отличия последних тем не менее предполагали референцию к его индивидуальности, продолжая воспроизводить вестиментарную модель ливрей, порожденную феодальной системой.

Во многих постановлениях этого времени можно найти указание на то, что солдат должен носить знаки отличия только своего капитана и короля. Так происходит постепенное смещение акцента (хоть и посредством сосуществования двух знаков отличия) с индивидуальности сеньора, ответственного за финансовое обеспечение своего отряда, на индивидуальность короля, опосредованно воплощавшего собой политическое тело государства. Чаще всего отличительным знаком служил цвет одежды. Например, нововведением Франциска I была лишь унификация цвета, а не фасона для одежд людей на сходных должностях: «согласно указу 1515 года жандармерия, пажи, пехотинцы с копьями или кинжалами и оруженосцы должны были носить герб своего капитана и его цвет в одежде, что делало отряд персонификацией его руководителя» (Quicherat 1877: 370). В Англии во времена правления Елизаветы I оранжевый был выбран в качестве цвета армии, так как «за ее обмундирование был ответственен граф Эссекс, а оранжевый — цвет его семьи» (Carman 1957: 13).

Цвет одежды, особенно в военной сфере, обладал, пожалуй, наиболее «говорящей» семантикой, отсылая непосредственно к той, которой служит солдат. В пору, когда практика наемных войск была достаточно распространенной (в связи с отсутствием государственной регулярной армии), Генрих VIII, бывало, «одалживал» «английские войска Маргарет, герцогини Савойской и дочери императора Максимилиана, и многоцветный костюм армии призван был отражать как причастность Англии (белый и зеленый — цвет Тюдоров), так и герцогине Савойской, чьи цвета красный и желтый, хотя некоторые считают "ее" цветами красный и белый» (Ibid.: 4).

В данном случае цвет не обладал универсальным значением, а свидетельствовал о принадлежности конкретному лицу, что было продолжением все той же семантики одежды, сформированной ливреей. Единственное отличие заключалось в том, что в упомянутых случаях уже не были важны личные взаимоотношения: и капитан, и его подчиненные назначались королем, хотя механизм обеспечения обмундированием с соответствующими знаками отличия оставался прежним.

В дополнение к упомянутому постановлению 1545 года, помимо рекомендации использовать на ливрейных камзолах отличительные знаки капитана, также утверждается необходимость обеспечения каждого военного еще парой шосс, правая нога которой должна быть красной, а левая — голубой (Ibid.: 6). Упоминание цвета шосс указывает на связь военного обмундирования с модой, в данном случае с распространенными в то время mi-parti (предмет одежды, одна половина которого окрашивалась в один цвет, другая — в контрастный). По мнению Дж. Лавера, в истории костюма, в том числе и военного, господствуют три основных принципа: иерархический (будучи основным в истории мужского костюма, призванный отражать социальное положение, а в военной сфере — обозначать ранг), утилитарный и принцип обольщения, проявлявшийся в том, что военная форма создает идеал маскулинности (посредством кроя и различного рода подкладок увеличивает плечи, сужает бедра, поднимает грудь, удлиняет ноги и увеличивает рост) (Laver 1948: 23). Именно принцип обольщения, или, как называют его некоторые исследователи, декоративный принцип, обуславливал проявление в военном платье модных тенденций, преимущественно встречавшихся в одеяниях офицеров и других военачальников, которые активно использовали атрибутику светского платья на поле боя, иногда и вовсе сражаясь в гражданской одежде.

В их облачении, более роскошном, чем у рядовых воинов, был особый смысл, особенно на заре формирования военной дисциплины. Как пишет Ж. Кишера, одним из обвинений Жанны д’Арк, помимо облачения в мужские одежды, стало великолепие ее одежд, украшенных золотом и мехом, которые она надевала поверх короткого поношенного платья (Quicherat 1877: 272–273). По его мнению, Жанна д’Арк не могла одеваться по-другому, так как стояла во главе многочисленной армии: если бы она не одевалась роскошно, ее бы не называли главой армии (chef de guerre) и она бы не пользовалась таким авторитетом среди масс. Блеск внешнего облачения офицеров указывал на руководителя отряда: форма подчинения вырастала из личного служения яркой индивидуальности, тиражирование знаков отличия которой среди подчиненных есть условие дисциплины на первых этапах формирования регулярной армии.

«Рождение униформы приходится на XVII век, проходя под знаком социальной трансформации армий, когда принцы становятся все менее зависимыми от феодальной знати, все чаще находящейся на денежном жалованье для содержания рекрутируемых или наемных войск» (Roche 1989: 214). Следствием перевода армий на государственное финансирование, когда в экипировке стираются знаки индивидуальности лиц, ответственных за обмундирование, является униформа, возникновение которой во Франции было связано с правлением Людовика XIV. «В его правление были предприняты такие меры, как установление для всех мужчин единого фасона одежды, выполненного из одинаковых тканей, со схожей отделкой и фиксированным числом пуговиц; стремление ввести единую униформу для всего полка, тогда как ливрея распространялась только на роту. В военной администрации появилась новая служба — ее задачей было назначать отдельных солдат ответственными за изготовление одежды, получаемой от поставщиков, которым государство предоставляло предприятия. Данные меры были приведены в действие в 1670–1672 годах. Армия, участвовавшая в завоевании Голландии, уже носила униформу» (Quicherat 1877: 540).

Именно к XVII веку можно отнести рождение униформы, которая провозглашала разрыв личных отношений подчинения, основанных на проявлении индивидуальности, свойственной ливрее. Перевод финансирования армии из частных рук в государственные во многом нивелировал личностный характер властных отношений, имевший место в феномене ливреи. Об этом свидетельствует один из указов, согласно которому все военнослужащие начали получать жалованье (термин «солдат» происходит от solde — жалованье), часть которого удерживали в счет изготовления униформы. Отныне солдаты не носили знаки отличия лиц, обеспечивающих их платьем, а следовали единым правилам обмундирования, выражая посредством униформы свою должность и причастность единой государственной армии. «Указ от 5 декабря 1666 года предполагал удержание 30 су в месяц из жалованья кавалеристов и пехоты, что позволяло приобрести ткани, вещи, чулки, обувь. Расходы могли значительно варьироваться в зависимости от того, было ли снабжение обмундированием поручено самим офицерам или осуществлялось службой управления, поручающей это предприятиям или другим ответственным лицам под контролем королевских комиссаров» (Roche 1989: 216). Системное введение униформы, начало которому положил Людовик XIV, привело к тому, что уже во времена правления Людовика XVI все французские полки носили кюлоты, жилет и камзол белого цвета, длинные гетры из черного драпа для зимы и из белого полотна — для лета, за исключением артиллерии, у которой жилет, кюлоты и камзол были королевского голубого цвета.

В Англии ко второй половине XVII века централизованное обеспечение военными униформами достигло таких масштабов, что позволило активно экспортировать излишки произведенных товаров, «готовых к носке» (ready-to-wear): «около 95 000 жилетов из гребенной шерсти (worsted waistcoats) было отправлено за границу в 1697–1700 годах» (Lemire 1997: 33).

Их массовое производство стало возможно благодаря спросу военной промышленности на обмундирование как военно-морского флота, так и сухопутных армий. В конце XVII века негодные излишки от производства одежды для военных являлись предметами для экспорта, предназначавшимися в большинстве своем для рабов в колониях. Несмотря на то что массовое производство униформ уже зарождалось в XVII веке, рынок сбыта был малочисленный, ориентированный, прежде всего, на военную отрасль, а также на такие институции в Англии, как благотворительные школы, работные дома (workhouse) и приюты (Ibid.: 38). Униформа предназначалась для групп лиц, находившихся на государственном обеспечении и нуждавшихся в постоянном источнике дешевой и функциональной одежды. Эта целевая аудитория была достаточно малочисленной, но она отчасти способствовала зарождению технической базы для более широкого распространения массового производства в XIX веке.

Во Франции во второй половине XVII века войско состояло уже не из ярких индивидуальностей, имевших в своем подчинении ряд лиц, тиражировавших их знаки отличия (иногда наряду со знаком причастности королю), а представляло собой иерархию должностей, «чины которых во всех полках, начиная с лейтенанта, различались цветом камзола» (Quicherat 1877: 544).

Теперь если и присутствовали знаки отличия в военной униформе, то только государства, то есть самого короля. Поэтому фраза Людовика XIV «государство — это я», по мнению исследователей (Rule 1969: 233), не имевшая место в такой формулировке, представляет собой логическое следствие из ливрейной системы. В ней источником власти обозначена уже не индивидуальность, а обезличенный механизм, который на первых порах становления абсолютной монархии почти полностью воплощается в одной личности. «Юрист конца XVII века говорил: „Король представляет нацию в целом…“ Она вся целиком заключается в личности короля. Нация является своего рода простым юридическим проявлением физической единицы короля, имеющей свою реальность только в единственной и индивидуальной реальности короля» (Фуко 2005: 231). Уже ко времени Французской революции нация как нечто единое в своем подчинении и в то же время противопоставлении королю выдвинула не редуцируемый к индивидуальности монарха собственный знак идентичности — национальную кокарду, тем самым обозначив определенную степень независимости политического тела государства от физического тела монарха.

«Когда 12 июля 1789 года весть об отставке Жака Неккера (министра финансов) дошла до Парижа и вызвала негодование масс в саду Пале-Рояль, поднявшийся на стол с пистолетом в руке Камиль Демулен обратился к восставшей толпе: "Нам осталось только одно: вступить в армию и выбрать кокарду, чтобы нас по ней узнавали. Какой цвет вы выберете? Зеленый, цвет надежды, или синий 'цинцинатус', под которым проходила революция в Америке?" Большинство проголосовало за зеленый, и мгновенно листья с недавно посаженных в этом саду деревьев были ободраны. Вскоре выяснилось, что зеленый — цвет ливреи графа д’ Артуа (брата короля), и комитет избирателей, заседавший в Отель-де-Виль, предписал красно-синюю кокарду, цвета герба Парижа. После взятия Бастилии Лафайет настоял на присоединении к ним белого цвета в знак примирения с королем» (Quicherat 1877: 620–621).

Вскоре распространившись повсюду, трехцветная кокарда заняла место национального знамени Франции. В этой истории обращает на себя внимание факт, что поиск знака идентичности был продиктован необходимостью идентификации в рядах армии, где только и мог возникнуть такой знак, как национальная кокарда. Это связано с тем, что именно армия представляла собой поле, где зародились и затем господствовали знаки надындивидуальной или, иными словами, групповой принадлежности. Воплощением ее стала униформа, которая благодаря использованию национальной кокарды смогла выйти за пределы военной сферы.

Новый знак национальной принадлежности также выражал собой переосмысление понятия «нация», не редуцируемого более к фигуре короля, а представляющего собой противопоставленное ему политическое образование. Исходя из рассуждений Э.-Ж. Сийеса («Что такое третье сословие?», 1789), М. Фуко сводит его к третьему сословию, «на деле обеспечивавшему субстанциальные условия жизни нации» (Фуко 2005: 231, 234). Сам факт возникновения такого рода знака, впервые сделавшего видимыми в общественном поле людей, которые несли службу в армии, церкви, администрации, ставит вопрос о том, не является ли национальная кокарда знаком идентичности «раба», на протяжении долгого времени так силившегося быть признанным со стороны господина. Выступив против него, «раб» оказался самодостаточным в выборе собственного знака отличия, в котором, хотя индивидуальность Другого отчетливо не была проявлена, тем не менее продолжила имплицитно сохраняться в виде белого цвета. Этот цвет отсылал к фигуре короля, тем самым сохраняя в себе фактор подчинения и консолидации, который превращал кокарду в род национальной униформы.

Редакция

Электронная почта: polit@polit.ru
VK.com Twitter Telegram YouTube Яндекс.Дзен Одноклассники
Свидетельство о регистрации средства массовой информации
Эл. № 77-8425 от 1 декабря 2003 года. Выдано министерством
Российской Федерации по делам печати, телерадиовещания и
средств массовой информации. Выходит с 21 февраля 1998 года.
При любом использовании материалов веб-сайта ссылка на Полит.ру обязательна.
При перепечатке в Интернете обязательна гиперссылка polit.ru.
Все права защищены и охраняются законом.
© Полит.ру, 1998–2024.